Неточные совпадения
Поцеловав его в лоб, она исчезла, и, хотя это вышло у нее как-то внезапно, Самгин был доволен, что она ушла. Он закурил папиросу и погасил огонь; на пол легла мутная полоса света от фонаря и темный крест рамы; вещи сомкнулись; в комнате стало тесней, теплей. За окном влажно вздыхал
ветер, падал густой снег,
город был не слышен, точно глубокой ночью.
Поехали. Стало холоднее.
Ветер с Невы гнал поземок, в сером воздухе птичьим пухом кружились снежинки. Людей в
город шло немного, и шли они не спеша, нерешительно.
День собрания у патрона был неприятен, холодный
ветер врывался в
город с Ходынского поля, сеял запоздавшие клейкие снежинки, а вечером разыгралась вьюга. Клим чувствовал себя уставшим, нездоровым, знал, что опаздывает, и сердито погонял извозчика, а тот, ослепляемый снегом, подпрыгивая на козлах, философски отмалчиваясь от понуканий седока, уговаривал лошадь...
А после, идя с ним по улице, под черным небом и холодным
ветром, который, сердито пыля сухим снегом, рвал и разбрасывал по
городу жидковатый звон колоколов, она, покашливая, виновато говорила...
Все знакомо, но все стало более мелким, ничтожным, здания
города как будто раздвинуты
ветром, отдалились друг от друга, и прозрачность осеннего воздуха безжалостно обнажает дряхлость деревянных домов и тяжелое уродство каменных.
Домой пошли пешком. Великолепный
город празднично шумел, сверкал огнями, магазины хвастались обилием красивых вещей, бульвары наполнял веселый говор, смех, с каштанов падали лапчатые листья, но
ветер был почти неощутим и листья срывались как бы веселой силой говора, смеха, музыки.
Именно так чувствовал Самгин: все благожелательно — луна,
ветер, запахи, приглушенный полуночью шумок
города и эти уютные гнезда миролюбивых потомков стрельцов, пушкарей, беглых холопов, озорных казаков, скуластой, насильно крещенной мордвы и татар, покорных судьбе.
Дул
ветер, окутывая вокзал холодным дымом, трепал афиши на стене, раскачивал опаловые, жужжащие пузыри электрических фонарей на путях. Над нелюбимым
городом колебалось мутно-желтое зарево, в сыром воздухе плавал угрюмый шум, его разрывали тревожные свистки маневрирующих паровозов. Спускаясь по скользким ступеням, Самгин поскользнулся, схватил чье-то плечо; резким движением стряхнув его руку, человек круто обернулся и вполголоса, с удивлением сказал...
«Жажда развлечений, привыкли к событиям», — определил Самгин. Говорили негромко и ничего не оставляя в памяти Самгина; говорили больше о том, что дорожает мясо, масло и прекратился подвоз дров. Казалось, что весь
город выжидающе притих. Людей обдувал не сильный, но неприятно сыроватый
ветер, в небе являлись голубые пятна, напоминая глаза, полуприкрытые мохнатыми ресницами. В общем было как-то слепо и скучно.
— С нею долго умирают, — возразил Спивак, но тотчас, выгнув кадык, захрипел: — Я бы еще мог… доконал этот
город. Пыль и
ветер. Пыль. И — всегда звонят колокола. Ужасно много… звонят! Колокола — если жизнь торжественна…
Он шел встречу
ветра по главной улице
города, уже раскрашенной огнями фонарей и магазинов; под ноги ему летели клочья бумаги, это напомнило о письме, которое Лидия и Алина читали вчера, в саду, напомнило восклицание Алины...
По площади ненужно гуляли полицейские,
ветер раздувал полы их шинелей, и можно было думать, что полицейских немало скрыто за торговыми рядами, в узких переулках Китай-города.
Здесь было тихо, даже дети не кричали, только легкий
ветер пошевеливал жухлые листья на деревьях садов, да из центра
города доплывал ворчливый шумок.
Самгин свернул за угол в темный переулок, на него налетел
ветер, пошатнул, осыпал пыльной скукой. Переулок был кривой, беден домами, наполнен шорохом деревьев в садах, скрипом заборов, свистом в щелях; что-то хлопало, как плеть пастуха, и можно было думать, что этот переулок — главный путь, которым
ветер врывается в
город.
Над
городом низко опустилось и застыло оловянное небо,
ветер хлопотливо причесывал крыши домов, дымя снегом, бросаясь под ноги людей.
Раскрашенный в цвета осени, сад был тоже наполнен красноватой духотой; уже несколько дней жара угрожала дождями, но
ветер разгонял облака и, срывая желтый лист с деревьев, сеял на
город пыль.
Вот и сейчас: он — в нелюбимом
городе, на паперти церкви, не нужной ему;
ветер шумит, черные чудовища ползут над
городом, где у него нет ни единого близкого человека.
Самгин возвратился в столовую, прилег на диван, прислушался: дождь перестал,
ветер тихо гладил стекла окна, шумел
город, часы пробили восемь. Час до девяти был необычно растянут, чудовищно вместителен, в пустоту его уложились воспоминания о всем, что пережил Самгин, и все это еще раз напомнило ему, что он — человек своеобразный, исключительный и потому обречен на одиночество. Но эта самооценка, которой он гордился, сегодня была только воспоминанием и даже как будто ненужным сегодня.
Над
городом, среди мелко разорванных облаков, сияло бледно-голубое небо, по мерзлой земле скользили холодные лучи солнца, гулял
ветер, срывая последние листья с деревьев, — все давно знакомо.
На рассвете поезд медленно вкатился в снежную метель, в свист и вой
ветра, в суматоху жизни
города, тесно набитого солдатами.
По улице Самгин шел согнув шею, оглядываясь, как человек, которого ударили по голове и он ждет еще удара. Было жарко, горячий
ветер плутал по
городу, играя пылью, это напомнило Самгину дворника, который нарочно сметал пыль под ноги партии арестантов. Прозвучало в памяти восклицание каторжника...
Вообще, скажет что-нибудь в этом духе. Он оделся очень парадно, надел новые перчатки и побрил растительность на подбородке. По улице, среди мокрых домов, метался тревожно осенний
ветер, как будто искал где спрятаться, а над
городом он чистил небо, сметая с него грязноватые облака, обнажая удивительно прозрачную синеву.
Дома огородников стояли далеко друг от друга, немощеная улица — безлюдна,
ветер приглаживал ее пыль, вздувая легкие серые облака, шумели деревья, на огородах лаяли и завывали собаки. На другом конце
города, там, куда унесли икону, в пустое небо, к серебряному блюду луны, лениво вползали ракеты, взрывы звучали чуть слышно, как тяжелые вздохи, сыпались золотые, разноцветные искры.
Глухой шум вечернего
города достигал слуха из глубины залива; иногда с
ветром по чуткой воде влетала береговая фраза, сказанная как бы на палубе; ясно прозвучав, она гасла в скрипе снастей; на баке вспыхнула спичка, осветив пальцы, круглые глаза и усы.
Он пробовал зажечь
город, но и то неудачно: выгорело одно предместье, потому что
город зажжен был против
ветра и огонь не распространился.
Выход в океан. — Крепкий
ветер и качка. — Прибытие на Мадеру. —
Город Фунчал. — Прогулка на гору. — Обед у консула. — Отплытие.
День был удивительно хорош: южное солнце, хотя и осеннее, не щадило красок и лучей; улицы тянулись лениво, домы стояли задумчиво в полуденный час и казались вызолоченными от жаркого блеска. Мы прошли мимо большой площади, называемой Готтентотскою, усаженной большими елями, наклоненными в противоположную от Столовой горы сторону, по причине знаменитых
ветров, падающих с этой горы на
город и залив.
Даже на тюремном дворе был свежий, живительный воздух полей, принесенный
ветром в
город. Но в коридоре был удручающий тифозный воздух, пропитанный запахом испражнений, дегтя и гнили, который тотчас же приводил в уныние и грусть всякого вновь приходившего человека. Это испытала на себе, несмотря на привычку к дурному воздуху, пришедшая со двора надзирательница. Она вдруг, входя в коридор, почувствовала усталость, и ей захотелось спать.
Шатаясь по улицам, я всматривался детски-любопытными глазами в незатейливую жизнь городка с его лачугами, вслушивался в гул проволок на шоссе, вдали от городского шума, стараясь уловить, какие вести несутся по ним из далеких больших
городов, или в шелест колосьев, или в шепот
ветра на высоких гайдамацких могилах.
А в бурные осенние ночи, когда гиганты-тополи качались и гудели от налетавшего из-за прудов
ветра, ужас разливался от старого зáмка и царил над всем
городом. «Ой-вей-мир!» — пугливо произносили евреи; богобоязненные старые мещанки крестились, и даже наш ближайший сосед, кузнец, отрицавший самое существование бесовской силы, выходя в эти часы на свой дворик, творил крестное знамение и шептал про себя молитву об упокоении усопших.
«Приятный
город», — подумал я, оставляя испуганного чиновника… Рыхлый снег валил хлопьями, мокро-холодный
ветер пронимал до костей, рвал шляпу и шинель. Кучер, едва видя на шаг перед собой, щурясь от снегу и наклоняя голову, кричал: «Гись, гись!» Я вспомнил совет моего отца, вспомнил родственника, чиновника и того воробья-путешественника в сказке Ж. Санда, который спрашивал полузамерзнувшего волка в Литве, зачем он живет в таком скверном климате? «Свобода, — отвечал волк, — заставляет забыть климат».
Но силой
ветров от залива
Перегражденная Нева
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляла острова,
Погода пуще свирепела,
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь остервенясь,
На
город кинулась.
В горницах Марьи Гавриловны шумно идет пированье. Кипит самовар, по столам и по окнам с пуншем стаканы стоят. Патап Максимыч с Смолокуровым, удельный голова с кумом Иваном Григорьичем, купцы, что из
города в гости к Манефе приехали, пароходчик из Городца частенько усы в тех стаканах помачивают… Так справляют они древнюю, но забытую братчину-петровщину на том самом месте, где скитская обрядность ее вконец загубила, самую память об ней разнесла, как
ветер осенний сухую листву разносит…
И на пристани, и в гостинице, и на хлебной бирже прислушивается Алексей, не зайдет ли речь про какое местечко. Кой у кого даже выспрашивал, но все понапрасну. Сказывали про места, да не такие, какого хотелось бы. Да и на те с
ветру людей не брали, больше все по знакомству либо за известной порукой. А его ни едина душа по всему
городу́ не знает, ровно за тридевять земель от родной стороны он заехал. Нет доброхотов — всяк за себя, и не то что чужанина, земляка — и того всяк норовит под свой ноготь гнуть.
Последние ряды городских зданий кончились здесь, и широкая трактовая дорога входила в
город среди заборов и пустырей. У самого выхода в поле благочестивые руки воздвигли когда-то каменный столб с иконой и фонарем, который, впрочем, скрипел только вверху от
ветра, но никогда не зажигался. У самого подножия этого столба расположились кучкой слепые нищие, оттертые своими зрячими конкурентами с более выгодных мест. Они сидели с деревянными чашками в руках, и по временам кто-нибудь затягивал жалобную песню...
И вот во время уже проповеди подкатила к собору одна дама на легковых извозчичьих дрожках прежнего фасона, то есть на которых дамы могли сидеть только сбоку, придерживаясь за кушак извозчика и колыхаясь от толчков экипажа, как полевая былинка от
ветра. Эти ваньки в нашем
городе до сих пор еще разъезжают. Остановясь у угла собора, — ибо у врат стояло множество экипажей и даже жандармы, — дама соскочила с дрожек и подала ваньке четыре копейки серебром.
Странно: барометр идет вниз, а
ветра все еще нет, тишина. Там, наверху, уже началось — еще неслышная нам — буря. Во весь дух несутся тучи. Их пока мало — отдельные зубчатые обломки. И так: будто наверху уже низринут какой-то
город, и летят вниз куски стен и башен, растут на глазах с ужасающей быстротой — все ближе, — но еще дни им лететь сквозь голубую бесконечность, пока не рухнут на дно, к нам, вниз.
Я спотыкался о тугие, свитые из
ветра канаты и бежал к ней. Зачем? Не знаю. Я спотыкался, пустые улицы, чужой, дикий
город, неумолчный, торжествующий птичий гам, светопреставление. Сквозь стекло стен — в нескольких домах я видел (врезалось): женские и мужские нумера бесстыдно совокуплялись — даже не спустивши штор, без всяких талонов, среди бела дня…
— Братья… — это она. — Братья! Вы все знаете: там, за Стеною, в
городе — строят «Интеграл». И вы знаете: пришел день, когда мы разрушим эту Стену — все стены — чтобы зеленый
ветер из конца в конец — по всей земле. Но «Интеграл» унесет эти стены туда, вверх, в тысячи иных земель, какие сегодня ночью зашелестят вам огнями сквозь черные ночные листья…
Вышед на улицу, Флегонт Михайлыч приостановился, подумал немного и потом не пошел по обыкновению домой, а поворотил в совершенно другую сторону. Ночь была осенняя, темная, хоть глаз, как говорится, выколи; порывистый
ветер опахивал холодными волнами и воймя завывал где-то в соседней трубе. В целом
городе хотя бы в одном доме промелькнул огонек: все уже мирно спали, и только в гостином дворе протявкивали изредка собаки.
И в это же время приходили официальные вести о больших пожарах из провинции: 27-го мая сгорели присутственные места и половина
города Боровичей; 27-го же мая, во время обеден, горел Могилев, при сильном
ветре, причем уничтожено 24 здания.
Но я ходил в церковь только в большие морозы или когда вьюга бешено металась по
городу, когда кажется, что небо замерзло, а
ветер распылил его в облака снега, и земля, тоже замерзая под сугробами, никогда уже не воскреснет, не оживет.
А огненная орифлама все горела над
городом в одной из рам бельведера, и
ветер рвал ее и хлестал ее мокрые каймы о железные трубы железных драконов, венчавших крышу хрустальной клетки, громоздившейся на крутой горе и под сильным
ветром.
–…есть указания в городском архиве, — поспешно вставил свое слово рассказчик. — Итак, я рассказываю легенду об основании
города. Первый дом построил Вильямс Гобс, когда был выброшен на отмели среди скал. Корабль бился в шторме, опасаясь неизвестного берега и не имея возможности пересечь круговращение
ветра. Тогда капитан увидел прекрасную молодую девушку, вбежавшую на палубу вместе с гребнем волны. «Зюйд-зюйд-ост и три четверти румба!» — сказала она можно понять как чувствовавшему себя капитану.
А поезд летел, и звон, мерный, печальный, оглашал то спящие ущелья, то долины, то улицы небольших
городов, то станции, где рельсы скрещивались, как паутина, где, шумя, как
ветер в непогоду, пролетали такие же поезда, по всем направлениям, с таким же звоном, ровным и печальным.
Города становились меньше и проще, пошли леса и речки, потянулись поля и плантации кукурузы… И по мере того, как местность изменялась, как в окна врывался вольный
ветер полей и лесов, Матвей подходил к окнам все чаще, все внимательнее присматривался к этой стране, развертывавшей перед ним, торопливо и мимолетно, мирные картины знакомой лозищанину жизни.
Через несколько дней из «гнилого угла» подул влажный
ветер, над Ляховским болотом поднялась чёрно-синяя туча и, развёртываясь в знойном небе траурным пологом, поплыла на
город.
Как будто на двор с улиц
города смели все отрепья, среди них тускло сверкали осколки бутылок и
ветер брезгливо шевелил эту кучу гнилого сора.
Подходила зима. По утрам кочки грязи, голые сучья деревьев, железные крыши домов и церквей покрывались синеватым инеем; холодный
ветер разогнал осенние туманы, воздух, ещё недавно влажный и мутный, стал беспокойно прозрачным. Открылись глубокие пустынные дали, почернели леса, стало видно, как на раздетых холмах вокруг
города неприютно качаются тонкие серые былинки.
Наступили холода, небо окуталось могучим слоем туч; непроницаемые, влажные, они скрыли луну, звёзды, погасили багровые закаты осеннего солнца.
Ветер, летая над
городом, качал деревья, выл в трубах, грозя близкими метелями, рвал звуки и то приносил обрывок слова, то чей-то неконченный крик.